- Эх, Романыч, погряз без призора: возгривел, - скривился с досадливым прохиком Грибиков - ты на лицо посмотри: баклажан.
- Ничего, сударь: "пиво" - и он погрузился не то в непрогонное, горе, не то в равнодушие.
- Тут подслушливый люд: примечают, чтоб после судачить; пойдем-ка, брат. Отворили драную дверь, из которой подвыпирало мочало; попали в кухню, где баба бабахала за кастрюлями, источая лицом параванское масло из пара и дыха, где таракашечки разбыстрялись, усатясь под краном; тут салился противень. Прошли кухнею, корридорчиком. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли, стоял визголет и дзындзындза; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох, с псиночесами.
Скрипнул визжавый замок; охватило придухою, паревом комнатеночка, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, на котором древнели прожелчиной дагерротипы и пырскали моли; мужчина уселся на жестяной сундучек и ударился в непрогонное горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно, когда-то начавшийся и имеющий продолжение.
- Думай, Романыч, чего тебе так-то.
Мужчина сучил желтомохую руку, сопел и показывал красномордое тупоумие.
- Здесь и помру я: и нечего мне собираться; куды мне деваться.
- Ведь давеча согласился же: александрейку-то взял!
- Взял и пропил: и нет тебе - "фук", возьму и еще, и опять-таки, выпью.
- Так думаешь - тебе барин Мандро и...
- Подарит, коли есть потребность в клоповнике в этом.
- Тебе-то клоповник - зачем. Тебе вот клоповник, другому кому - палестины - раскрысился Грибиков; не посмотрел, а глазами огадил, как будто подвыхаркнул поплевочек - зачем тебе комната: проживешь годов пять, да помрешь: на полатях.
- А может еще и женюсь...
- Эх, Романыч, оставь - разведет краснопузиков тебе баба брюхатая. Сотенку барин Мандро предложил за вмещение этого самого своего человека - лизнувши свой палец, попробовал его он, - это дело тяпляпое: воспротивится фон-Мандро; да ведь он фон-Мандро, - и скоряченный Грибиков шипнул под ухо: - подумай, чем пахнет, уж он сумеет сгноить: по участкам протащит, отправит тебя с волчьим пачпортом по этапу.
Мужчина же - в рявк:
- Кулаком-то сумею расщечить его: знаем мы - фон-Мандро, фон-Мандро. Я и сам фон-Мандро; ну, чего в самом деле пристали: я давеча этого самого, для которого - видел; тащился сюда развынюхивать воздухи, - пакостный, от земли пол аршина, с протухшею мордой, без носа... Чего меня гоните, - тут он упал головою на стол и закрывши лицо кулаками, стал всхлипывать: - люди добрые едят поедом.
- Александрейки-то брал, - трясся в бешенстве Грибиков, так зашипев, как кусочек коровьего масла, который уронят на сковороду; желтый чад над словами пошел; всего и расслышалось:
- Он тебя, брат, уж заставит лизать сковородки, барахтаться в масле кипучем; он, брат, не как прочие: он - мужчина геенский.
Но спохватившись, прибавил претоненьким, даже сладеньким голосом, чтобы слышали стены, поняв, что есть уши у стен:
- Носа нет, человек больной - что же такого! А что барин Мандро его ищет призреть, так за это пошли ему бог.
Вдруг стена, очевидно имевшая ухо, проголосила по бабьи:
- Романыч, свет, ты уж крепись: сгноят тебя вовсе; ты - в палнате правов: комната плочена, кто же погонит. А все с перепою... Скажу я вам, Сила Мосеич, и очинно даже нейдет в ваши годы таким страхованием себя унижать: захмелевшего человека гноить.
Так сказавши, сте 1000 на замолчала: верней, - за стеной замолчали и Грибиков фукнул в кулак себе:
- Чтоб тебе, стерва.
И вышел, - сидеть на скамье, подтабачивать воздухи, ожидая, что воздухи вот просветятся и мутное небо под небом рассеется, чтобы стать ясным, обирюзовиться к вечеру, и что лопнувший диск в колпаке небосвода, кричащий жарой, станет дутым, хладнеющим, розовым солнцем, неукоснительно улетающим в пошелестение кленов напротив; войдет просиянием в облако, чтобы после, уйдя, разменяться - в растленье, в затменье.
Подхватит тогда краснокудрый дымок из трубы этот дуй вечеров; и воззрится из вечера стеклами красноокий домишечка в стекла коробкинских окон, чтоб после под мягкой периною тьмы почивали все пестрости, днем бросающие красноречие пятен, а ночью притихшие в чернышищах; и ноченька за окошечками повеселится, как лютиками - желтоглазыми огонечками: ситцевой черно-желтою кофтой огромной старухи, томительно вяжущей спицами серый чулок из судеб человеческих; за воротами свяжется смехотворная скрипитчатая, сиволапые краснобаи; и кончится все размордаями, подвываньями бабьими; у кого-то из носу пойдет краснокап; и на крик поглядит из-за форточки перепуганный кто-нибудь.
Грибиков будет беззвучно из ночи смотреть.
Мы напрасно обманывались, будто Грибиков - сел в подворотне: отправился предварительно с томиком сочинителя Спенсера он в трехоконный свой желтый домок: - поскрипеть со стеною над томиком, ожидая каких-то негласных свиданий, быть может - старуху, которая кувердилась чепцом из линялых кретончиков в черной кофте своей желтоглазой, которая к вечеру, распухая, становится очень огромной старухою, вяжущей тысяченитийный роковой свой чулок. Та старуха Москва.
12.
- Апропо, - скажу я: Лиховещанские на журфиксе - при их состоянии - ставят на стол всего вазочку с яблоками, да подсохшие бутербродики с сыром, а, как его, Тюк...
- Двутетюк, а не тюк...
- Двутетюк...
- Двутетюк не есть тюк... И не стыдно тебе, - повернулся профессор дружок, заниматься такими, - ну право же - пустяковинами.
Василиса Сергеевна перетянулася злобами, как корсетом: